Глава тридцать вторая
Рита сидит в кухне за столом. Перед ней стеклянная миска, в миске плавают кубики льда. И покачивается редис — резные цветы, розы и тюльпаны. Рита режет их ножом на разделочной доске, большие руки ловки и равнодушны.
В остальном тело не движется, и лицо тоже. Словно этот фокус с ножом она проделывает во сне. На белой эмали — груда редисок, мытых, но не резаных. Крохотные ацтекские сердца.
Когда я вхожу, Рита и головы не поднимает.
— Все притащила, ага, — вот что она говорит, когда я предъявляю ей покупки.
— Можно мне спичку? — спрашиваю я. Поразительно, как она превращает меня в ребенка, в подлизу, — лишь этой своей хмуростью, этой бесстрастностью; до чего капризной упрямицей она меня делает.
— Спички? — говорит она. — Это что за новости?
— Она сказала, мне одну можно, — отвечаю я, не желая сознаваться про сигарету.
— Кто сказала? — Она режет редис, не сбиваясь с ритма. — Еще чего не хватало — спички. Дом спалишь.
— Можете сами ее спросить, — отвечаю я. — Она на газоне сидит.
Рита возводит глаза к потолку, будто молча советуется с каким-то тамошним божеством. Потом вздыхает, грузно поднимается и демонстративно вытирает руки фартуком — вот, дескать, сколько от тебя хлопот. Она идет к шкафчику над раковиной, не торопится, нащупывает связку ключей в кармане, отпирает.
— Летом сюда их припрятываю, — говорит она словно себе самой. — Еще пожара в такую погодку не хватало. — В апреле, помнится, камины разжигала Кора — в покоях и в столовой, когда прохладнее.
Деревянные спички в выдвижной картонке — я о таких мечтала, чтобы делать кукольные комоды. Рита открывает коробку, заглядывает внутрь — очевидно, решает, какую мне дать.
— Ее дело, — бормочет она. — Ей поди хоть слово поперек скажи. — Крупная рука ныряет, выуживает спичку, вручает мне. — Только смотри ничего не подпали. Шторки у себя или чего. И так жарко.
— Хорошо, — говорю я. — Мне спичка не для этого. Рита не снисходит до вопроса, для чего же мне спичка.
— Да хоть проглоти ее, мне-то что, — говорит она. — Она говорит, можно — ну, я дала. Делов-то.
Она отворачивается и садится за стол. Достает ледяной кубик из миски и сует в рот. Странно. Я раньше не видела, чтоб она жевала за работой.
— Тоже возьми, если охота, — говорит она. — Жуть какая, в такую погоду наволочки эти ваши на башку нахлобучивать.
Я удивлена — обычно она со мной ничем не делится. Может, думает, раз мой статус повышен и мне можно спичку, ей тоже позволительно сделать жест. Может, я вдруг стала одной из тех, кого следует баловать?
— Спасибо, — говорю я. Чтобы спичка не намокла, осторожно кладу ее в нарукавный карман на «молнии», к сигарете, и беру кубик льда. — Очень красивая редиска, — говорю я в ответ на ее подарок, по доброй воле преподнесенный мне.
— Я лучше все справно делать буду, делов-то, — снова огрызается она. — А иначе это все попусту.
Я иду по коридору, вверх по лестнице, я спешу. Я мелькаю в гнутом зеркале — алый силуэт в уголке глаза, предсмертное видение кровавого дыма. В голове дымится еще как, и я уже чувствую дым во рту, дым втягивается в легкие, наполняет меня длинным, роскошным, грязным коричным вздохом, а потом накрывает, едва никотин ударяет в кровь.
Не курила столько времени — может стошнить. Не удивлюсь. Но даже эта мысль блаженна.
Я иду по коридору — где мне это сделать? В ванной — включив воду, чтобы очистился воздух; в спальне — сипло выдыхая в раскрытое окно. Кто меня застукает? Кто знает?
Но, роскошествуя в будущем, катая предвкушение во рту, я уже думаю о другом.
Не надо мне выкуривать эту сигарету.
Можно ее измельчить и спустить в унитаз. Или съесть и покайфовать, так тоже получается, по чуть-чуть, остаток припрячу.
Так я сохраню спичку. Можно проделать дырочку в матрасе, аккуратно сунуть спичку туда. Она тоненькая, никто не заметит. И там она будет лежать по ночам, подо мной, пока я сплю. Будет со мной до утра.
Можно поджечь дом. До чего прекрасная мысль — я даже вздрагиваю.
Выход, быстрый и опасный.
Лежу на кровати, делаю вид, что дремлю.
Командор накануне вечером, сведя пальцы вместе, смотрел на меня, а я втирала жирный крем в ладони. Странно — я хотела попросить у Командора сигарету, но передумала. Я понимаю; нельзя разом просить слишком много. Не хочу, чтоб он думал, будто я его использую. И еще не хочу перебивать.
Вчера он выпил, скотч с водой. Он теперь стал при мне выпивать — говорит, чтобы расслабиться. Надо полагать, на него давят. Но мне он ни разу не предложил, а я не просила — мы оба знаем, для чего предназначено мое тело. Когда я целую его на ночь, как будто по правде, его дыхание пахнет алкоголем, и я его впитываю, словно дым. Да, сознаюсь: я ее смакую, эту каплю беспутности.
Иногда, выпив пару бокалов, он дурачится и жульничает в «Эрудит». Он и меня подбивает жульничать, мы берем лишние буквы и из них составляем слова, которых не бывает, слова «вумный» и «юрунда», и над ними хихикаем. Иногда он включает коротковолновый приемник, на пару минут предъявляет мне радио «Свободная Америка» — демонстрирует, что он такое может. Потом опять выключает. Кубинцы клятые, говорит он. Детсады Для всех — что за ахинея?
Иногда после игры он сидит на полу возле моего кресла, держит меня за руку. Его голова чуть ниже моей, и на меня он смотрит под мальчишеским углом. Эта фиктивная покорность, должно быть, его забавляет.
Он большой босс, говорит Гленова. Крупная шишка, самая громадная.
В такие вечера это нелегко постичь.
Временами я пытаюсь поставить себя на его место. Тактический прием, чтобы заранее догадаться, как ему захочется со мной себя повести. Трудно поверить, что я имею над ним хоть какую власть, и все же это правда; впрочем, власть эта двусмысленна. Порой мне кажется, что я, пусть смутно, вижу себя так, как он меня видит. Хочет в чем-то меня убедить, одарить подарками, оказать услуги, вызвать нежности.
Еще как хочет. Особенно когда выпьет.
Иногда он принимается ворчать, а то — философствовать; или желает что-то объяснить, оправдаться. Как вчера.
Проблема была не только в женщинах, говорит он. Основная проблема была в мужчинах. Им ничего не осталось.
Ничего? спрашиваю я. Но у них же…
Им ничего не осталось делать, говорит он.
Могли бы деньги зарабатывать, отвечаю я — довольно колко. Сейчас я его не боюсь. Трудно бояться человека, который сидит и смотрит, как ты мажешь руки кремом. Опасно такое бесстрашие.
Этого мало, говорит он. Слишком абстрактно. Я хочу сказать, им ничего не осталось делать с женщинами.
То есть? спрашиваю я. А «Порносборные» как же? Они же были повсюду, их даже на колеса поставили.
Я не о сексе, говорит он. Хотя секс тоже, секс чересчур упростился. Пошел и купил. Не было такого, ради чего работать, ради чего бороться. Есть тогдашняя статистика.
Знаешь, на что больше всего жаловались? На неспособность чувствовать. Мужчины даже разочаровывались в сексе. И в браке.
А теперь чувствуют? спрашиваю я.
Да, говорит он, глядя на меня. Чувствуют. Он встает, обходит стол, приближается ко мне. Встает сзади, кладет руки мне на плечи. Я его не вижу.
Я хочу знать, что ты думаешь, говорит его голос у меня из-за спины.
Я мало думаю, легко отвечаю я. Он хочет доверия, но этого я ему дать не могу. Сколько ни думай, пользы, в общем, никакой, правильно? говорю я. Что бы я ни думала, это ничего не меняет.
Только поэтому он и может мне все это говорить.
Да ладно, говорит он, чуть надавив ладонями. Мне интересно твое мнение. Ты достаточно умна, у тебя наверняка есть мнение.
О чем? спрашиваю я.
О том, что мы сделали, говорит он. О том, как все получилось.
Я совсем-совсем не шевелюсь. Я пытаюсь очистить сознание. Я думаю о небе в безлунную ночь. У меня нет мнения, говорю я.