Глава сорок пятая
Секунду стою, лишившись воздуха, точно ударили под дых.
Значит, она мертва, а я все-таки спасена. Она это сделала до того, как за ней пришли. Мне гораздо, гораздо легче. Я ей благодарна. Она умерла, чтобы я могла жить. Я оплачу ее потом.
Если эта женщина не солгала. Непременная оговорка.
Я вдыхаю глубоко, выдыхаю, дарю себе кислород. Предо мною чернота, затем проясняется. Я различаю путь.
Я поворачиваюсь, открываю ворота, кладу на них руку, чтобы не упасть, вхожу. Там Ник все еще моет машину, тихонько насвистывает. Кажется, он очень далеко.
Дорогой Боженька, думаю я, я сделаю все, что захочешь. Теперь, раз ты отпустил меня с крючка, я сотру себя, если ты на самом деле этого желаешь; я поистине опустошу себя, буду сосудом. Откажусь от Ника, позабуду прочих, перестану сетовать. Приму свою участь. Пожертвую. Раскаюсь. Отрешусь. Отрекусь.
Я знаю, так не может быть правильно, однако думаю так все равно. Все, чему учили в Красном Центре, все, чему я сопротивлялась, накатывает как потоп. Не хочу боли. Не хочу танцевать, ноги в воздухе, голова — безликий прямоугольник белой ткани. Не хочу быть куклой, что болтается на Стене, стать бескрылым ангелом не хочу. Я хочу жить дальше, в любом виде. Я добровольно уступаю мое тело ради чужого блага. Пусть делают со мной, что хотят. Я смирилась.
Я впервые ощущаю их подлинную власть.
Я иду мимо цветочных клумб, мимо ивы, направляюсь к черному ходу. Я войду, я спасусь. Я паду на колени в комнате, благодарно вдыхая полные легкие застоялого воздуха, пахнущего полиролью.
Яснорада вышла из парадной двери; стоит на ступеньках. Зовет меня. Чего она хочет? Чтобы я отправилась в покои, помогла ей смотать серую шерсть? Я не смогу, у меня трясутся руки, она что-нибудь заметит. Но я все равно иду к ней, ибо выбора у меня нет.
С верхней ступеньки она нависает надо мной. Глаза горят, раскаленная синева на усохшей белизне кожи. Я отворачиваюсь от ее лица, смотрю в землю; у ее ног кончик трости.
— Я тебе доверяла, — говорит она. — Я пыталась тебе помочь.
Я все равно не гляжу. Угрызения затапливают меня, меня раскрыли — но что именно? В каком из множества моих грехов меня обвиняют? Выяснить можно, только если молчать, Грубейшая ошибка — с места в карьер извиняться, за то или иное. Я могу выдать то, о чем она даже не догадывается.
Может, вообще пустяк. Может, спичка в матрасе. Голова повисла уныло.
— Ну? — спрашивает она. — Скажешь что-нибудь?
Я поднимаю взгляд.
— О чем? — умудряюсь выдавить я. На свободе слова эти нахальны.
— Смотри, — говорит она. Вынимает свободную руку из-за спины. В руке зимняя накидка. — На ней была помада, — говорит она. — Какая вульгарность! Я ему говорила… — Она роняет накидку, в руке еще что-то, рука — сплошные кости. И это тоже роняет. Падают лиловые блестки, змеиной кожей скользят по ступеньке, мерцая на солнце. — За моей спиной, — говорит она. — Могла бы мне хоть что-то оставить. — Может, она его все-таки любит? Она поднимает трость. Я жду, что она ударит, но нет. — Забери эту мерзость и отправляйся к себе. Такая же, как та. Шлюха. Кончишь так же.
Я нагибаюсь, подбираю. За моей спиной Ник обрывает свист.
Мне хочется развернуться, кинуться к нему, обхватить руками. Глупость какая. Он ничем не поможет. Утонет вместе со мной.
Я иду к черному ходу, в кухню, ставлю корзинку, поднимаюсь к себе. Я собранна и спокойна.
XV
Ночь
Глава сорок шестая
Я сижу в комнате у окна, я жду. На коленях — груда помятых звездочек.
Быть может, ныне я жду в последний раз. Но я не знаю, чего жду. Чего ждешь, как говорили раньше. В смысле — поторопись. Ответа не предполагалось. А чего именно ты ждешь — уже другой вопрос, и на него у меня тоже ответа нет.
Но это, с другой стороны, не совсем ожидание. Скорее драматическая пауза своего рода. Без лишних драм. Наконец-то нет времени.
Я в немилости — это антоним милости. Из-за этого мне полагается мучиться.
Но в душе ясно, покойно, я пропитана равнодушием. Не дай ублюдкам тебя доконать. Я повторяю про себя, но мне это ни о чем не говорит. С тем же успехом можно сказать: не дай быть воздуху; или: не будь.
Очевидно, можно сказать и так.
В саду ни души. Интересно, пойдет ли дождь.
Снаружи тускнеет свет. Уже багрянеет. Скоро будет темно. Уже сейчас темнее. Довольно быстро.
Я могла бы как-нибудь действовать. Можно, к примеру, устроить пожар. Собрать в кучу одежду и простыни, чиркнуть единственной спичкой. Не займется — тогда хана. Но если займется, выйдет хотя бы не тишина, но сигнал, что отметит мой уход. Пара языков огня, легко потушить. А я тем временем могу тут надымить и умереть от удушья.
Можно разодрать простыню на полосы, скрутить веревку, привязать один конец к ножке кровати и попытаться разбить окно. Противоударное.
Можно пойти к Командору, простереться ниц, разметав, как выражались, волосы, обхватить его колени, сознаться, рыдать, молить. Можно сказать: nolite te bastardes carborundorum. He молитва. Я представляю его сапоги, черные, до блеска начищенные, непроницаемые, сами себе голова.
Вместо этого можно обернуть простыню вокруг шеи, подвесить себя в шкафу, упасть вперед, удушиться.
Можно спрятаться за дверью, подождать, пока она войдет, прохромает по коридору под грузом своего приговора, епитимьи, наказания, прыгнуть на нее, сбить с ног, резко и точно ударить по голове. Спасти ее от мучений, и себя заодно. Спасти ее от наших мучений.
Это сэкономит время.
Можно ровно прошагать по лестнице, из парадной двери и по улице, как будто знаю куда: посмотреть, далеко ли уйду. Красный так бросается в глаза.
Можно пойти к Нику в комнату над гаражом, как мы делали прежде. Спросить, пустит ли он меня, даст ли приют. Теперь, когда нужно взаправду.
Я обдумываю лениво все эти варианты. Каждый мнится равным любому другому. Предпочтения нет ни одному. Пришла усталость, она в теле, в ногах и глазах. Вот что в итоге доводит до ручки. Вера — это просто вышитое слово.
Я смотрю на закат и думаю о том, каков он зимой. Нежно, легко падает снег, все покрывает мягкими кристаллами, дымка лунного света перед дождем размывает контуры, гасит цвета. Говорят, после первого озноба замерзнуть до смерти не больно. Лежишь на спине в снегу, будто ангел в детской игре, и засыпаешь.
Позади я ощущаю ее присутствие — моя предшественница, моя копия поворачивается в пустоте под люстрой в пернатом звездном костюме, птица, остановленная в полете, женщина, обращенная в ангела, в ожидании, когда кто-нибудь ее найдет. На сей раз — я. Как могла я верить, что здесь одинока. Нас всегда было двое. Кончай уже, говорит она. Я устала от этой мелодрамы, я устала молчать. Тебе некого защитить, твоя жизнь никому не ценна. Я хочу, чтоб она прекратилась.
Я встаю и слышу черный фургон. Сначала слышу, затем вижу; он сливается с сумерками, появляется из собственного рева, точно отвердевает, сгущается ночь. Поворачивает на дорожку, тормозит. Я только различаю белое око, два крыла. Видимо, фосфоресцентная краска. Двое мужчин отделяются от очертаний фургона, поднимаются по ступенькам. Я слышу, как звонит колокол, — динь-дон, словно призрак женщины с косметикой в вестибюле.
Значит, грядет худшее.
Я бездарно потратила время. Надо было взять все в свои руки, пока был шанс. Надо было украсть нож в кухне, как-нибудь пробраться к швейным ножницам. Был же секатор, были вязальные иглы, жизнь полна оружия, если его ищешь. Надо было смотреть внимательнее.
Но думать об этом поздно, вот шаги на грязно-розовой дорожке по лестнице; шаг тяжек и глух, отключается слух. Я спиной к окну.