Эти люди, говорят нам, были все равно что военные преступники. Их не оправдывает то, что их занятия были тогда законны: их преступления ретроактивны. Они творили зверства, они будут назиданием для остальных. Хотя вряд ли это необходимо. Сейчас ни одна женщина в здравом уме не станет предотвращать рождение, раз уж ей повезло зачать.

Нам полагается презирать и ненавидеть эти трупы. Но и чувствую иное. Тела, что болтаются на Стене, — путешественники во времени, анахронизмы. Пришельцы из прошлого.

Во мне только пустота. Я чувствую, что не должна чувствовать, — больше ничего. Отчасти облегчение, потому что среди них нет Люка. Люк не работал врачом. Не работает.

Я гляжу на эту красную улыбку. Краснота улыбки та же, что краснота тюльпанов в саду у Яснорады, около стеблей, где тюльпаны заживают. Та же краснота, но связи никакой. Тюльпаны — не кровавые тюльпаны, красные улыбки — не цветы, они друг друга не объясняют. Тюльпан — не причина не верить в повешенного, и наоборот. И тот и другой подлинны и существуют взаправдy. И в поле этих подлинных объектов я изо дня в день нащупываю дорогу, каждый день понемногу, приближаясь к итогу. Я так стараюсь различать. Я должна различать. Мне нужна ясность — в мозгу.

Я чувствую, как женщина подле меня содрогается. Плачет? А как же благочестие? Мне это знать недопустимо. У меня сжаты кулаки, замечаю я, стиснуты на ручке корзинки. Я ничего не выдам.

Обычное дело, говорила Тетка Лидия, — это то, к чему привык. Может, сейчас вам не кажется, что это обычно, но со временем все изменится. Станет обычным делом.

III

Ночь

Глава седьмая

Ночь — моя, мое время, что хочу, то и делаю, если не шумлю. Если не двигаюсь. Если ложусь и не шевелюсь. Разница между ложиться и лежать. Лежать — всегда пассивно. Даже мужчины раньше говорили: я б уложил ее в койку. Хотя порой говорили: если б она под меня легла. Чистые догадки. Вообще-то я не знаю, как говорили мужчины. Только с их слов.

И вот, значит, я лежу в комнате. Под штукатурным глазом в потолке, за белыми занавесками, между простынями, аккуратно, как и они, и делаю шаг прочь из своего времени. В безвременье. Хотя время — вот оно, и я — не вне времени.

Однако ночью времени нет. Куда я отправлюсь?

Туда, где хорошо.

Мойра сидит на краешке моей кровати, нога на ногу, лодыжка на колене, в лиловом комбинезоне, в ухе одинокая висюлька, золотые ногти — эксцентричности ради, в коротких пожелтевших пальцах сигарета. Пошли пива выпьем.

Ты мне пепел в кровать сыплешь, сказала я.

А ты ее чаще заправляй, ответила Мойра.

Через полчаса, сказала я. Назавтра мне сдавать реферат. Что это было? Психология, английский, экономика. Тогда мы такое учили. На полу в комнате обложками вверх валялись раскрытые книги, тут и там, этак затейливо.

Сию секунду, сказала Мойра. Тебе не надо лицо разукрашивать — тут же одна я. О чем реферат? Я только что закончила о брачном изнасиловании.

Брачное, сказала я. Как это типично. Даже изнасилование, и то с браком.

Ха-ха, сказала Мойра. Пальто бери.

Взяла его сама и кинула мне. Я у тебя займу пятерку, ладно?

Или где-нибудь в парке с мамой. Сколько мне было? Холод, наше дыхание летело впереди нас; безлистые деревья, серое небо, две безутешные утки в пруду, Хлебные крошки под пальцами в кармане. Точно: она сказала, мы пойдем кормить уток.

Но какие-то женщины жгли книги — вот зачем она туда на самом деле пошла. Повидаться с подругами; она соврала: субботы полагались мне одной. Я надулась, отвернулась к уткам, но огонь меня притягивал.

Вместе с женщинами были и мужчины, а книги были журналами. Их, наверное, полили бензином, потому что пламя выстрелило ввысь, а они вываливали журналы из коробок, понемногу, не все сразу. Кое-кто скандировал; собирались зеваки.

В лицах — счастье, почти экстаз. Костры это умеют. Даже мамино лицо, обычно бледное, истончившееся, казалось румяным и веселым, как с рождественской открытки; и там еще была одна женщина в оранжевой вязаной шапочке — дородная, щеки вымазаны сажей, я помню.

Хочешь сама бросить, детка? спросила она. Сколько же мне было? Скатертью дорожка такому мусору, хихикнула она. Можно, да? спросила она маму.

Если хочет, сказала мама; она всегда говорила обо мне с посторонними так, будто я не слышу.

Вязаная шапочка протянула мне журнал. На нем была красивая голая женщина, запястья обмотаны цепью — женщина висела под потолком. Мне было любопытно. Я не испугалась. Я решила, она качается, как Тарзан на лиане по телевизору.

А вот видеть ей не стоит, сказала мама. Давай, сказала она мне, кидай скорее.

Я швырнула журнал в огонь. Он зашелестел, раскрываясь, в вихре своего пламени, большие бумажные хлопья отделялись, плыли в воздух, еще горя, куски женских тел у меня на глазах на лету превращались в черную золу.

А потом, что же было потом?

Я знаю, я потеряла время.

Наверное, иглы, таблетки, что-то такое. Я бы не потеряла столько времени самостоятельно. У тебя был шок, сказали мне.

Я вырывалась из рева и морока, точно из кипящего прибоя. Помню, я была относительно спокойна. Помню крик, ощущалось как крик, но, может, то был просто шепот: Где она? Что вы с ней сделали?

Не было ночи, не было дня; только вспышки. Вскоре вновь появились стулья и кровать, а потом окно.

Она в надежных руках, говорили они. С пригодными людьми. Ты непригодна, но ведь ты хочешь ей добра. Правда?

Мне показали ее фотографию: она стояла на газоне, лицо — замкнутый овал. Светлые волосы туго оттянуты к затылку. Ее держала за руку незнакомая женщина. Она еле доставала головой женщине до локтя.

Вы ее убили, сказала я. Она была точно ангел — серьезная, маленькая, воздушная.

Она была в платье, которого я никогда не видела: белом, до самой земли.

Я бы хотела верить, что это я рассказываю историю. Мне нужно верить. Я должна верить. У тех, кто верит, что такие истории — всего лишь истории, шансов больше.

Если это я рассказываю историю, значит, финал мне подвластен. Значит, будет финал этой истории, а за ним — взаправдашняя жизнь. И я продолжу там, где остановилась.

Это не я рассказываю историю.

И еще это я рассказываю историю мысленно, по ходу жизни.

Рассказываю, а не записываю, поскольку писать нечем и не на чем, к тому же писать запрещено. Но если это история, пусть даже мысленная, значит, я ее рассказываю кому-то. Самому себе истории не расскажешь. Всегда найдется кто-то еще.

Даже если никого нет.

История — как письмо. Здравствуйте, вы, скажу я. Просто вы, без имени. Если прицепить имя, прицепишь вас к миру фактов, а это рискованнее, это пагубнее: кто знает, каковы шансы выжить, ваши шансы?

Я скажу вы, вы, как в старом романсе. Может, вы больше одного.

Может, вы — тысячи.

Опасность мне пока не грозит, скажу я вам.

Сделаю вид, что вы меня слышите.

Но тщетно, ибо я знаю — вы не слышите меня.